Лев Краснопевцев. Нас не брали в 52-м, потому что было не до этого

Лев Николаевич Краснопевцев, фото: Егор Осипов

На вопрос, когда вы ощутили перелом, когда для вас закончилась эпоха Сталина, люди, помнящие события тех лет, отвечают по-разному: в день смерти; когда хоронили; когда отпустили врачей; когда арестовали Берию; только после ХХ съезда; вообще не закончилась до сих пор.
Лев Николаевич Краснопевцев после смерти Сталина эту возможность перемен, этот перелом утвердил не словом, но делом. Это стоило ему десяти лет лагерей.

Лев Николаевич Краснопевцев, 1930 г.р.
В 1952 году окончил истфак МГУ, преподавал историю в школе, параллельно изучал коренные проблемы социализма и капитализма. В его доме регулярно встречались друзья-единомышленники – к 1956 году этот кружок состоял из девяти человек, которые обсуждали современные историю и идеологию. Поверившие в возможность перемен после смерти Сталина, они к этому моменту уже разочарованы в политике Хрущева. В 1957 году Краснопевцев и его товарищи выпустили антихрущевскую листовку: напечатали триста экземпляров и раскидали по жилым домам. Через месяц все девятеро были арестованы и приговорены к длительным срокам заключения. В лагере дважды объявляли голодовку в знак протеста против приговора.

Лев Краснопевцев вышел на волю, отсидев десять лет. Пошел работать на завод токарем-фрезеровщиком, создал музей завода. В 1991 году стал директором Музея предпринимателей, меценатов и благотворителей и работает там до сих пор.



Это интервью мы брали вдвоем с моим другом, историком Ильей Венявкиным. Готовясь, договорились, что я буду спрашивать про конкретные события, выстраивать хронологию, а Илья будет задавать вопросы, связанные с профессией. С первого же ответа становится ясно, что Краснопевцев не будет разделять разговор о себе и об истории.

Анна Немзер. – В какой момент вы осознали, в какой стране вы живете, и как это у вас произошло?

Лев Краснопевцев. – Я вырос в предместье Москвы, это Рогожская застава. Очень простой народ, деревянные двухэтажные дома. У нас никогда имя Сталина не произносилось. Поэтому, когда я слышу, что у нас весь народ был наполнен именем, образом Сталина и так далее, я смеюсь.

В нашей школе учителя никогда не бросались этим именем. Я окончил школу в 1947 году, это был самый расцвет культа. Никто не призывал быть, как Сталин, молиться на Сталина. Народ жил своей жизнью, угрюмо, сосредоточенно. Я часто бывал в деревнях – и там Сталина тоже не было. Никто там не выпендривался, что сдадим столько-то хлеба, потому что так учит товарищ Сталин… То есть весь этот пропагандистский смерч затрагивал только определенные слои.

Илья Венявкин. – А было ли при этом ощущение страха – страха обсудить свои мысли, страха сказать не то слово?

Л.К. – В России и до революции не очень было принято среди простого народа много разговаривать о политике, потому что получить крепко по башке можно было и тогда. Это не страх уже, скорее, а инстинкт народа, который понимал, что нельзя вольно разговаривать о царях и о тех, кто сменил этих царей. Это в крови – политика нас не касается!

А.Н. – А вы этот инстинкт преодолели.

Л.К. – Ну, у меня биография… Мой прадед пошел в политическую деятельность еще в период народнического движения, мой отец прошел какие-то стадии от доверия к новой власти до полного отрицания Сталина. И потом еще одна черта личная: я очень не люблю всякий звон. Если бы этот культ преподносился в каких-то более цивилизованных формах, у меня не было бы такого отторжения. Кончилась война, я помню, был он маршалом, ну и шут бы с ним, но потом вдруг сообщение, что вводится звание генералиссимуса – это была уже какая-то азиатчина, какое-то восточное ханство.

А.Н. – Вы окончили истфак МГУ и рассказываете в мемуарах, что это был полигон для взращивания новой элиты. Но ведь тем самым создавалась вполне вольнодумная атмосфера. На что был расчет – на подконтрольное вольнодумие? В дозволенных пределах?

Л.К. Начнем с того, что победа, 1945 год. Очень скоро отношения с союзниками разладились, единый фронт распался, началась конфронтация. И Сталин понял, что нужно двигаться дальше по пути укрепления своего режима. Он обрушился на две социальные силы – интеллигенцию и крестьянство. Ну, с мужиками было просто: ввели налоги на каждого поросенка, на каждого куренка. И было так крепко все обложено, что народ побежал из деревни в города.

В науке что он видит? Много людей с дореволюционных душком. Они академики, у них неприличные фамилии, например, Бахрушин, член-корреспондент Академии наук, другой историк – Алексеев. Из старых. И была поставлена задача – менять кадры, менять этих Грековых, Бахрушиных, Алексеевых, Косминских на новых. Кто новые? Фронтовики. Из них надо делать новую элиту. Туда пришли ребята в сталинках – крепкий такой народ. Мы уже на первом курсе знали, кто из них будет академиком, а кто профессором. Но он понимал, что наука, хоть она и марксистско-ленинская, все-таки должна быть наукой, поэтому нужно брать еще и ребят с мозгами. Нужен такой сплав – верных и умных. Умные должны понять, что дорога одна и под влиянием верных не очень с восторгом, но на эту дорогу встать. А верные должны понимать, что есть культура и надо как-то отесываться.

А.Н. – И при всем при этом на истфаке, как и везде, шли репрессии полным ходом.

Л.К. – Ну да, вычистили все старье. Некоторые поумирали просто в разгар всех этих разоблачений. Вот Бахрушин взял и помер, перед этим умер его ученик Константин Васильевич Базелевич, тоже из интеллигентской семьи. Вот он читает лекции по истории Киевской Руси, и у него там одни князья! А где народ? Долбали его настолько сильно, что он, пожилой человек, умер. Убирают ведущие фигуры российской истории.

А.Н. – С вашего же курса арестовали сына профессора Этингера, первой жертвы “дела врачей”, причем сына арестовали за месяц до отца.

Л.К. – Да, Яша... Ну, он подходил по всем статьям, и как еврей, и как сын своего отца. Это производило ужасное впечатление! Наш курс был набран в 1947 году, и тогда этой нормы – не больше трех евреев на курс – еще не было, и у нас было много прекрасных ребят, и они все оказались под огнем, потому что были евреями.

Причем этого не было, когда мы учились в школе, даже в 1937 году этого лозунга не было. Тогда все еще помнили, что одна из тех причин, почему так ненавидели самодержавие, царя, – антисемитизм. Потом все помнили Гитлера, и у него это был центральный пункт его программы. И тут на тебе, у нас то же самое!

С 1948-49 годов была эта чудовищная атмосфера. Преподаватели съежились, думали только о том, как не прогневать. Потом разгром Ахматовой и Зощенко, потом Шостаковича – это была уже не политика, этот удар по музыке, это было уже надругательство над духовными основами наших молодых, но все-таки личностей.

А потом пошло-поехало. Он повадился, писатель, подписывать работы по языкознанию, потом по экономике. Тут было ясно, что просто крыша у товарища поехала, говоря простонародным языком. Не было понятно, зачем это ему нужно – влезать в эти вещи. Особенно эти экономические проблемы социализма – там ведь сложные проблемы, категории. Было впечатление, что это нужно не по существу, что это уже какая-то чисто культовая кухня.

Осужденные по "делу Краснопевцева"

Осужденные по "делу Краснопевцева":

Краснопевцев Лев Николаевич - 10 лет заключения
Обушенков Николай Григорьевич - 6 лет заключения
Покровский Николай Николаевич - 6 лет заключения
Меньшиков Владимир Борисович - 10 лет заключения
Рендель Леонид Абрамович - 10 лет заключения
Козовой Вадим Маркович - 8 лет заключения
Чешков Марат Александрович - 8 лет заключения
Семененко Михаил Иванович - 8 лет заключения
Гольдман Марк Соломонович - 6 лет заключения


А.Н. – Насколько я знаю, следователь вам сказал, что он вас ждал с 52 года. Что было в 52 году?

Л.К. – В 1952 году я писал дипломную работу, тема была по 1917 году, "Крестьянское движение в 1917 году и руководство этим движением партии большевиков". Я был воспитан серьезными историками и полез в источники. Газеты тех времен стал брать и увидел там картину, которая расходилась с тем, что было написано в "Кратком курсе" (... истории ВКПб. – Прим. ред). У меня складывались свои оценки партий, политических фигур, и я видел, что там дело было совсем не так, как нам преподносят. Вообще история – это самая опасная наука, потому что, когда вы берете конкретный исторический материал, все ваши догмы летят направо и налево. Когда вы слышите голоса людей анализируемой вами эпохи, вы ничего не сможете с ними сделать. Я защитил свой диплом, хотя комиссия была потрясена, что в список источников я вписал эсеровские газеты, они схватились за голову и пришли в ужас. И тут же, даже без меня, перепечатали на пишущей машинке список источников, убрав оттуда всю эту нечисть.

Краснопевцев

Из мемуаров Льва Краснопевцева:

“К выходу из университета я был антисталинистом, который считал, что Сталин извратил учение Ленина и что нам надо возвращаться к ленинизму. Но на ленинских нормах я долго не удержался. Стал изучать труды Ленина, и к 1955 г. понял, что Ленин - отрицательная величина. Тогда решил, что истину нужно искать у основателей учения - Маркса и Энгельса, и вскоре сделал вывод: основатели марксизма не только сами зашли в тупик, но и завели туда миллионы людей”.

Про листовку и арест

“Написали текст, переписали от руки, М. Гольдман сфотографировал его и сделал 300 отпечатков. Распространяли эти листовки мы на Пресне и в Сокольниках, в обычных жилых домах. Кстати, эксперимент оказался очень интересным - из 300 листовок в КГБ принесли 50. <...> Это было полновесное уголовное дело, статья 58, пункты 10 - антисоветская агитация и пропаганда, и 11 -групповая деятельность. <...> Перед самым арестом я успел написать текст «Кризис социализма», представляющий обзор социалистического и коммунистического движения с конца 18 века <...>

Я подписывал все протоколы про свою антисоветскую деятельность. Конечно, можно было начать отрицать антисоветский и антипартийный характер своих мыслей и действий. Но это бы значило перечеркнуть все свои взгляды, все свои тексты, по сути, отказаться от себя.


А.Н. – Но диплом защитить дали, не препятствовали.

Л.К. – Да. Но шла внутренняя борьба. Мы уже собирались с друзьями у нас дома и разговаривали. Не то чтобы мы были тогда уже ярые оппозиционеры, мы просто хотели понять, что происходит. Сталина мы не любили, это да. Я помню 7 ноября 1952 года. Самым близким мне человеком тогда был Леонид Рендель, который тоже был очень активным участником нашего кружка. Мы пришли на демонстрацию. Мы прошли площадь, уже расходились, и тут у меня вырвалась такая фраза: "Знаешь, я прихожу к выводу, что пока жив Сталин, никаких надежд на изменения к лучшему быть не может". Он был изумлен.

И вот наступает 1953 год. Очень интересная картина, должен сказать. Я работаю в райкоме комсомола, инструктор по высшим учебным заведениям. Умер он 5 марта, а объявлено было 6-го. Я прихожу в райком на работу, там кое-кто плачет. И нас отправляют по нашим организациям, чтобы мы смотрели, что там происходит. Везде было спокойно, кроме Института Гнесиных, где очень много было чувствительных женщин, и там были слезы перед портретом Великого Вождя. Я прихожу в райком, там все спокойно, но какие-то взгляды бросают люди друг на друга – особые. А потом через пару дней нам говорят: поступило указание – во время общественных мероприятий нельзя петь песни о товарище Сталине, это будет неуважением к нему, ведь в песнях он живой, а раз он неживой, это будет как-то нехорошо. Можно было сказать, что есть песня "Ленин всегда живой…", но мы в это время уже следили за тем, что происходит наверху, и улыбались, получая эти инструкции.

А.Н. – Надежда какая-то появилась?

Л.К. – Конечно. В середине марта – Рюмин арестован (Михаил Рюмин – подполковник МГБ, разрабатывавший “дело врачей”. – Прим. ред.) Потом – амнистия всеобщая. Ну, это признание того, что с людьми обходились как-то плохо, и надо выпустить их. Потом была знаменитая речь Маленкова: сейчас у нас две задачи – производство товаров народного потребления и сельское хозяйство, производство продуктов питания, и с этой целью налоги, которые были введены в 1948 году на куренка-поросенка, снимаются.

Это произвело впечатление, потому что все привыкли, что дело идет только круче и круче, а тут вдруг такое облегчение. И потом совершенно внезапно известие – Берия арестован. На следующий день ко мне пришел Рендель домой и говорит: "А ты знаешь, где сидит враг народа?" Почти на набережной Москвы-реки есть здание, которое называлось военный комиссариат. Это крупная служба какая-то министерства обороны, старинное здание первой половины 18-го века, окна там типа бойниц. "Он там". – "Откуда ты знаешь?" – "Знаю точно, там танк стоит".

В общем, это был тоже переворот в сознании. И в течение всего 1953 года это все шло: песни, речь Маленкова, Берия… В начале сентября стали отмечать 50-летие 2-го съезда партии, выпустили какие-то тезисы, и там было написано, что надо восстанавливать ленинские нормы. А ленинские нормы базируются на отрицании культа личности. И так пошло до ХХ съезда партии.

листовка

Листовка группы Краснопевцева

ТОВАРИЩИ!
Никита Хрущев с кучкой прихлебателей совершил государственный переворот. Молотов, Маленков, Каганович, Ворошилов, Булганин, Сабуров, Первухин и Шепилов (а не только четверо, перечисленные в сообщении) осмелились поднять руку на нового диктатора и пали жертвами ими же созданной сталинской системы произвола и насилия. Под флагом борьбы против сталинизма Хрущев возрождает худшие сталинские традиции. Переворот был совершен втайне от народа и от партии самими грязными приемами и методами. Но их нечего жалеть.
Мы все хорошо знаем нашего нового “дорогого учителя и вождя”. Это он был любимцем Сталина и был введен им в Политбюро на место замученного Постышева. Это он истреблял партийные кадры Москвы и Украины в 1937-38 гг. Это он укрупнил колхозы и довершил разорение деревни. Это он повысил цены, сниженные Сталиным. Это он ограбил народ, лишив его им же гарантированных облигаций, займов. Это он, пьяница и болтун, кукурузный герой, срамит нас в глазах всего мира.

Диктатура Хрущева быстро приведет к окончательному развалу хозяйства, росту нищеты, политическому зажиму и, наконец, поставит под угрозу само существование России как великой державы.
Давление недовольного народа уже сыграло свою роль. Стачки в Москве, Ленинграде, Ярославле, Донбассе, Урале (на очень многих предприятиях) осенью 1956 г., отношение народа к займам, удары, нанесенные народам Венгрии и Польши, сделали невозможным открытый возврат к сталинским порядкам, заставили правительство колебаться и маневрировать. Итак, рабочий класс начал борьбу.
Перед вами два пути: оставаться забитыми, покорными и терпеливыми холопами, лишенными чувства человеческого достоинства, или стать людьми, начав борьбу со сталинской системой угнетения, укрепляемой Хрущевым.
ТРЕБУЙТЕ:
1. Широкой партийной и общенародной дискуссии.
2. Чрезвычайного съезда партии и чистки партии.
3. Суда над всеми сообщниками Сталина по убийствам 1935-1953 гг.
4. Отмены статьи 58, обязательной гласности политических процессов.
5. Права всех трудящихся на забастовку.
6.Создания рабочих советов с правом смены администрации.
7. Усиления роли советов.
Следуйте примеру рабочих ЗИЛа, потребовавших выступления Хрущева, Молотова и Маленкова и телевидению. Используйте все методы борьбы: митинги, письма в ЦК, забастовки.
Требуйте, чтобы нам сказали всю правду. Боритесь за свои права!
Прочти и передай другому.
СОЮЗ ПАТРИОТОВ


И.В. – Но при этом получается, что обсуждать свои идеи в кругу друзей вы начали, когда Сталин еще был жив.

Л.К. – В 1952 году еще, да.

И.В. – А на что вы надеялись? И не боялись ли вы поплатиться за это в тот момент?

Л.К. – Должен сказать, что вначале вопрос о переоценке марксизма-ленинизма и даже Сталина не ставился. Просто к нам домой приходило много ребят с истфака, мы жили тогда с женой рядом с Третьяковской галереей, и мы вечерами долго сидели и что-то обсуждали. Это позже, в 54-55-м мы с Ренделем написали разбор экономических проблем социализма Сталина, а тогда – так, разговоры.

Но вы же понимаете, там уже такое творилось – они понимали, что его надо убирать. Или они его будут убирать, или он их уберет. Поэтому я считаю, что нас не брали в 1952 году потому, что не до этого было.

И.В. – Подождите, вы конструируете их логику, а вы сами-то что думали? Какова была ваша логика, когда вы понимали, что это может для вас плохо кончиться, но продолжали встречаться и разговаривать об этом?

Л.К. – Понимаете, если вы хотите создавать крепкий режим, нельзя людям давать серьезное образование. Они должны знать, кто есть враг внутренний, враг внешний и больше ничего.

Новая элита должна была заменить старую в науке, поэтому нельзя было людей совсем не пускать в историческую науку, в источники. А когда их пустили, они всего насмотрелись. Я насмотрелся материалов по 1917 году и понимал, что Керенский совсем не тот человек, как его нам представляют.

Мы все это обсуждали. И человек, который был потом доктором наук, сказал Ренделю: "Я не хочу копать никель, я с вами больше не буду встречаться и разговаривать".

Кризис назрел очень серьезный в нашей стране, было не до нас. Состав Политбюро надо было обновлять тоже – он это хорошо понимал. И он оказался прав, только не успел. Врача-то они ему не вызвали.

И.В. – Вы осознавали, что кризис, что любое отклонение от официального регламента может быть опасно, любое даже слово о Керенском опасно…

Л.К. – Да, положительное упоминание. Например, я упоминаю, что Ленин включил в Декрет о земле весь программный документ эсеров. Как можно об этом говорить?! Всем известно, что Чернов – предатель интересов трудового крестьянства (Виктор Чернов – идеолог партии эсеров. – Прим. ред.).

И.В. – То есть вы оказались заложником профессии, вы не могли перестать об этом говорить?

Л.К. – Совершенно правильно. Тем историческая наука и ужасна, что она делает человека заложником. Или надо заткнуться и сказать: все, я никель копать не буду. Предатель Чернов – и весь разговор. Не все выдерживают, ведь очень много людей погибало на этих вещах. И в Средние века. Вот он принимает основные догмы церкви, но в чем-то он не может преодолеть их абсурдность и начинает что-то говорить свое.

А.Н. – Лев Николаевич, вы описываете пунктир этих изменений: арест Рюмина, доклад Маленкова, арест Берии – и все это, казалось бы, приводит к ХХ съезду закономерно, а у вас и ваших друзей – обратный вектор.

Л.Н. – Ну, мы к этому времени уже далеко зашли. Мы уже разобрались и в Ленине, и в Марксе с Энгельсом. Если бы ХХ съезд произошел в 1953 году, это был бы для нас восторг, а в 1956 году мы уже понимали, что Хрущев просто хочет свалить все на Сталина. И мы оказались правы, потому что через несколько месяцев – венгерские события, кошмарнейшая вещь.

И.В. – А в какой момент вы поняли, что превращаетесь из историков, которым важно сохранить профессиональный и честный взгляд на историю, в политическую группу?

Л.К. – Наверное, когда произошел пленум лета 1957 года. Они на этом пленуме рубились дня три. У одного из членов нашей группы, Вадима Козового, отец был в дружеских отношениях с членом ЦК, редактором журнала "Коммунист" Румянцевым, и Вадим нам говорит в конце концов: "Все кончено. Всех…" Толком он не знал, кого "всех", но мы примерно поняли. Хрущев теперь главный. И вот тут перед нами встал вопрос: что же нам делать-то? Что же опять вытворяется?! И тут была выдвинута идея сделать листовку и распространить ее, потому что мы не можем больше отмалчиваться.

А.Н. – На что вы в этот момент надеялись?

Л.К. – Да ни на что, просто высказать свое мнение. Расшатать тут ничего невозможно, это же не нынешние времена. Просто вопрос опять стоял о личном долге. Ну, хорошо, мы все это поняли, мы разобрались в истории нашей революции, в истории марксизма. Когда девять человек собираются много раз подряд, никто не убегает, не все во всем согласны, но слушают друг друга – создается атмосфера. Люди говорят, в общем, на ужасные темы – значит, они доверяют друг другу, у них есть потребность в этом. Одни заходят очень далеко, другие нет, но приходят опять. И там даже был проект еще одну листовку сделать в годовщину венгерских событий.
Наша группа была не единственной. Мы знали, что есть близкие к нам люди с истфака, 5-6 человек, но они стояли на позициях ХХ съезда. И мы знали, что в Ленинграде арестованы уже две или три группы. А потом встал вопрос о том, сколько же мы можем молчать, когда так издеваются. Да, решение о выпуске листовки было, конечно, тяжелым.

А.Н. – Возможность ареста вы обсуждали между собой?

Л.К. – Нет. Черт его знает почему. Хотя мы знали про ленинградский арест. Есть какие-то силы, которые людей тащат.

И.В. – Я понимаю, на что рассчитывали люди, которые стояли на позициях XX съезда, – на то, что партия очистит свои ряды. А вы, как я понял из вашей работы о кризисе социализма, к этому моменту уже разочаровались и в сталинизме, и в ленинизме – на что вы рассчитывали, как вы себе представляли развитие страны?

Л.К – Мы отделяли наши теоретические искания от практики жизни. Мы ничего не писали в листовке против марксизма-ленинизма, идеологии и партии. Одно дело – наши личные взгляды, а другое дело – реальные вещи. А реальные вещи – это демократизация партийного режима. Это съезд, объяснение всей стране, что у вас там происходит, что это опять за клубок змей. Вы сейчас этих выкинули, потом тех, потом опять 37-й год начнется... Затем: отмена 58-й статьи, повышение роли советов, профсоюзов. В общем, проблемы, не выходившие за пределы советского строя. Потому что мы прекрасно понимали, что мы способны написать очень многое, но это будет идиотство, а нужно ставить те проблемы, которые можно реально решить в настоящий момент. И поэтому нас клевали – мол, вы сами были коммунистами и листовка у вас такая кургузая… Мы ее, в общем, нарочно и сделали в этом стиле. И я думаю, что если бы Хрущев с ребятами были серьезными людьми, они, может, и подумали бы об этих вещах.

И.В. – То есть вы все равно рассчитывали на реформу сверху.

Л.К. – Да. И мы, в общем, попали в тенденцию. Люди писали бранные слова всякие, выступали на собраниях, поносили Хрущева. Сколько было арестовано тогда людей, в 1956-57 годах, – кто-то пишет 3,5 тысячи, кто-то гораздо больше. Был и у нас один абзац, который не следовало бы включать. Меня коробил тогда этот абзац. Но нам всем девятерым надо было как-то высказаться. Мы понимали, что если мы напишем письмо в Центральный комитет, эта бумага не будет иметь значения, а тут хоть какое-то обращение к общественности.

И.В. – В одном из интервью вы говорили, что в конце 1956-го – начале 1957 года торопились закончить свои письменные работы. Эта ваша торопливость с чем была связана, куда вы спешили?

Л.К. (смеется). – С ходом времени, с ходом событий. Была потребность после Венгрии самим как-то выяснить, что это все такое. Объяснять это сталинизмом было невозможно, все эти танки на улицах Будапешта, эта расправа. Значит, какие-то более глубокие корни существуют у системы. Какие корни? Надо было разбираться в ленинизме. И эта работа была посвящена как раз ленинизму.

И.В. – А вы надеялись эти работы опубликовать?

Л.К. – Нет, об этом речи не было, что вы. Это была внутренняя работа, внутреннее освобождение. И да – еле успел до ареста.

А.Н. – Вас арестовали всех вместе, буквально за пять дней. В лагере вы оказались все вместе…

Л.К. – Там каждый пошел своим путем. И это естественно.

А.Н. – А голодовки – это же были ваши совместные акции?

Л.К. – Там принимали участие 5 или 6 человек. Это был протест против расправы над нами.

А.Н. – История про то, что ваша жена передала вам записку, когда вы голодали, "ребята, останавливайтесь, потому что мне назначили встречу у Хрущева" – это что было?

Л.К. – У нас на истфаке училась дочка Нины Васильевны Поповой, председателя Антифашистского женского комитета. И когда нас арестовали, она прибежала к матери с вытаращенными глазами, и мать стала добиваться ответа, за что арестовали ребят. Я знаю, что это очень хорошие ребята, туда-сюда… Ей объяснили, что ребят арестовали правильно, что они вот совсем не хорошие. Но она помогала, тем не менее, нашим семьям. И она говорила моей жене в тот период, когда была голодовка: поезжай туда, пусть они прекратят, я попробую пробиться к Хрущеву… Люба приехала, передала нам записку. Мы понимали, конечно, что ни черта не будет, но нам опять важен был факт нашего протеста. 25 дней голодовка – хватит, ладно, к черту! Вполне достаточно, потому что все уже достаточно сбавили вес, мягко выражаясь. Так что поддержка была, и она очень много значила для нас.
Так же как если профессор Московского университета, историк Петр Андреевич Зайончковский передает мне в тюрьму свою новую работу – это тоже важно. Литературовед Николай Каллиникович Гудзий был потрясен нашим делом. Он приходил в библиотеку, где работала моя жена, работы свои нам тоже пересылал. Поддержка была очень большая в университетской среде, среди профессуры.
Люба работала в университетской библиотеке. Ее вызывает секретарь парткома и говорит: "Вы знаете, очень печально, но вы должны написать заявление об уходе…" Она взвесила все и говорит: "Нет, не буду". Был долгий и очень тяжелый разговор, он сидел, опустив голову в стол. Она говорила: "У меня ребенок, я окажусь на мели". Потом он вышел, с кем-то полчаса говорил по телефону, вернулся, почти не поднимая глаз, сказал: "Ладно, идите". То есть даже такая железобетонная публика вроде этого дяди – но не поднималась у них рука все-таки взять и уничтожить. Поэтому мы и смогли продержаться десять лет и сохранить какие-то человеческие качества.

И.В. – А в лагере традиция интеллектуальной работы прервалась? Вы много писали, много материала было, много мыслей – а что после ареста?

Л.К. – Нет, конечно, не прервалась. Ну, во-первых, это было изучение мира наших надзирателей, вплоть до самых верхних деятелей КГБ, и, во-вторых, самих заключенных. Тут надо было многое сообразить и оценить. Был материал, уже не книжный, а человеческий. Там был будущий кардинал Римской католической церкви Иосиф Иванович Слипый, из западно-украинских руководителей церкви. Там были бендеровцы, прибалты, много украинцев. Штук пять было высших генералов КГБ, которые погорели вместе с Берией. Потом там были всякие партийные работники, очень много офицеров военных времен. Был Герой Советского Союза, моряки всякие. И, естественно, на нас все накинулись, потому что мы были публикой необычной – Москва, университет… Двое у нас имели степени кандидатов исторических наук. Так что мы многих интересовали, и нас как историков интересовали многие.

А потом события-то развивались достаточно серьезно, и газеты там были, радио там было. Так что надо было и это все анализировать. В конце концов, у Хрущева дело кончилось Новочеркасском в 1962 году, и это было ужасающее для нас событие совершенно. Потом он пытался выкрутиться за счет ракет на Кубе. Потом его, наконец, сняли. Так что было над чем подумать. И надо было готовить себя к окончанию срока. Один из нас стал писать диссертацию. А я понял, что возвращаться в этот круг идеологических работников мне будет невозможно, что нужно как-то ориентироваться иначе, и я стал заниматься новой специальностью – стал работать токарем, фрезеровщиком. И к моменту выхода я мог уже рассчитывать на то, что сумею устроиться на работу.

А.Н. – Лев Николаевич, ваш товарищ Покровский после освобождения продолжал заниматься наукой, Чешков тоже, а почему вы не видели для себя такого же варианта? Может быть, не в Москве, наверное, надо было куда-то уехать, как Покровский – в Новосибирск, но почему вы так категорически отрезали этот путь себе?

Л.К. – Понимаете, мне казалось, что там все осталось по-старому и что там придется отказываться от того, от чего отказаться я не могу. В общем, из этого мира надо уходить, если хочешь остаться живым.

А.Н. – То есть вы на протяжении десяти лет не подписываете прошение о помиловании, вы гнете свою линию – и в тот момент, когда вы выходите, вам приходится отказаться от дела вашей жизни. Как вам это далось?

Л.К. – Ну чего там лукавить – говорить, что я с радостью отказался заниматься историей, я не буду. Но я считал, что выхода нет. А потом, к этому времени занятная психологическая произошла история, я как-то увидел, что жизнь в рабочем коллективе не только не страшна, но по-своему интересна. Интересен сам физический труд – с философских позиций. Тем более что меня чем дальше, тем глубже интересовали уже не столько марксизм-ленинизм, а вообще проблемы человека, человечества, труда, мышления, техники, металлов, материалов и так далее.

И.В. – А вы продолжали писать?

Л.К. – Да. Правда, не сразу после выхода. Надо было немножко очухаться. А потом мне дали возможность проработать на заводе шесть лет слесарем, а затем стали вызывать в отдел кадров и говорить: "Вы понимаете, в какое положение вы нас ставите? Наши законы запрещают принимать на работу слесарем человека с высшим образованием. Давайте подыскивайте себе на заводе что-то другое".
В конце концов, я стал диспетчером и там очень хорошо изучил завод, структуру завода, подчинения, атмосферу. Потом на меня обрушились ветераны завода и сказали: приближается 50-летие завода, нам нужен музей. Я согласился, стал заниматься историей завода, а заодно историей всей нашей индустриализации. На примере своего завода, всех этапов, с 1929-го по 32-й, с 1932-го по 37-й и вплоть до 80-х годов, все это у меня разложилось по полочкам.

А.Н. – История индустриализации – там же наверняка в какой-то момент тоже волосы на голове должны были дыбом вставать?

Л.К. – Конечно, еще бы! Но музей – это практическая вещь, документы, фотографии, материальные предметы. Здесь людей интересовали реальные, конкретные материалы, в которых они узнавали себя. А никаких оценок не требовалось.
Удалось создать очень хороший, серьезный музей. Тут мне говорят: "Райком комсомола очень хочет, чтобы вы создали музей района". И я с 1983 года вот его создавал. Ну, тут было не так, конечно, интересно, но это тоже история Москвы. Ну, а потом 1991 год, все рухнуло. В это время был еще райсовет, и там большинство было демократов. И вот стали думать, что делать с этим музеем. С одной стороны, он совсем никому не нужен, а с другой стороны, закрывать музей нехорошо, все начнут кричать, что коммунисты создали, а они разрушили. Было принято решение – сделать музей предпринимателей, меценатов и благотворителей. И я стал им заниматься. Получился Музей истории российского бизнеса, капитализма и его филантропической деятельности.

А.Н. – Казалось, как истфак 1947 года сопоставить с музеем бизнеса, но все это производит впечатление выверенной исторической закономерности.

Л.К. – У каждого человека есть логика. Когда вы доживете до моих лет, вы посмотрите на свою жизнь, и она у вас тоже будет достаточно логичной (смеется). Но вообще, понимаете, антибуржуазная идеология была настолько набита в наши головы – причем до Ленина и Сталина этим занимались очень крупные авторитеты в 19-м веке – антикапитализм был основой мировоззрения. Никто не решался сказать: а как же, ведь они же все выстроили, мы все живем на том, что производится, строится. После 1990 года оказалось, что капитализм надо восстанавливать, и все это признали. Поэтому я могу сказать о себе, что я пробирался к этому утверждению долго, слишком долго. Ну, вот так сошлось, видите.

А.Н. – Это все так и должно было произойти? У вас нет сейчас ощущения, что надо было выкинуть один абзац из листовки – и, может, как-то обошлось бы?

Л.К. – Да нет, куда там, один абзац ничего бы не решил. А потом, понимаете, ведь карательная система должна чем-то питаться. И диктатура должна всегда иметь врагов и противников. А как она будет обосновывать свои действия? Поэтому время от времени нужны какие-то такие группы.

А.Н. Невероятно, что вы сами на себя всегда смотрите как историк.

Л.К.: Да. Себя приходится препарировать.


P.S. Когда мы уже стоим в дверях и прощаемся, Краснопевцев задумчиво произносит: “Нет, нам все-таки повезло, нашему поколению... Вот тем, кто постарше – им крепко досталось. А у нас ничего, хорошее было время, интересное”.